БАУМАН:КА
К разговору о крахе метамарксистского проекта
У Джорджо Агамбена в одном местечке есть меткое наблюдение, с которого нельзя не начать статью со столь громким названием.

В этом местечке философ пишет о том, чем отличается истина, и вообще стремление к оной, от мнения, и вообще стремление к оному. Мнению нельзя приписать предикат истинности или ложности — нельзя же с серьёзным выражением лица сказать человеку в ответ на реплику «А я вот считаю, что ...» жестоко «Нет, ты так не считаешь ...». Мнение защищено от подобного возражения, оно может заблуждаться, оно может прям осуществлять подлог в интересах психической или общественной стабильности. Издавна мнению (по гречески — Докса — признана экстремистской, иноагенсткой, нежелательной) приписывалось второстепенное значение, любое мнение становилось тенью реального. Она даже не подлежала рассмотрению со времён Пифагора и даже в большей степени Платона.

Другое дело истина. Истина (хотя, если быть совсем точным - мышление, старающееся быть истинным. Но так как оно претендует на истину и рассуждает из позиции этих самых истин, далее мы будем называть такое мышление - истиной, для пущего флекса) может, и, в конечном счёте, чтобы отличаться от мнения, должна ошибаться. Истинная речь утверждает, мол, дело обстоит так-то и так-то, и рано или поздно, при разбирательстве, мы будем обязаны ответить истине: нет, дело обстоит так-то, но в то же время иначе. Конкретность истины вынуждает нас идти дальше вглубь хитросплетений высказывания, рано или поздно находя неполноту и даже ошибочность. Вот уж гегельянская ирония, когда противоречие становится не случайной ошибкой, а критерием истинного мышления!

Мышление в целом и наука в частности пересобирается по ходу своего развития. Мы стоим на плечах гигантов мысли, по известному выражению, но в то же время понимаем этих гигантов вовсе не так же, как они понимали сами себя. Мы пересобираем их учения в том порядке, чтобы нашлось место для нас самих, продолжателей или критиков — где-то это делать проще, где-то это делать сложнее. Именно поэтому развитие мышления не является простым накоплением всё большего числа истин. Новая теория перестраивает пространство, в котором старая теория считалась истинной. В этом смысле научное знание постоянно производит собственную прошлую ошибочность. Можно вспомнить известный афоризм Фернсиса Бэкона: «Истина всё же скорее возникает из заблуждения, чем из неясности».

Но что марксизм? В своей работе «3 источника и 3 основные части марксизма», которая является и по сей день популярной брошюрой для новичков от мира рабочей борьбы, Ленин сделал сильное заявление о том, что «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно». Поместив любые другие, в особенности 3 предшествующие марксизму и ставшие его источниками, в исторический и социальный контекст, Ленин провозглашает марксизм контекстуально прогрессивным и прорывным в деле борьбы за освобождение рабочего класса. А обладает он этими своими характеристиками, потому что научен, верен, и вообще сознателен, прямо как авангард пролетариата.

Но если учение маркса верно, то отчего оно всесильно? Критическая традиция запада и отчасти новейшая мировая марксисткая традиция доказала нам, что марксизм (и это та задача, которую в т.ч. решает метамарксизм), способен осознать и отрефлексировать возможность своего собственного разрушения. Почитайте статьи любого левого философа, да что там, почитайте статьи в любом коммунистическом канале в телеграмме, вы обязательно найдёте последовательный марксистский анализ провала СССР, КНР, ГДР и кого угодно ещё из вполне социалистических стран. Марксизм может верно указать на те места, где он сам оказался невсесилен, слаб перед лицом мировой буржуазии, подлых внутренних врагов, неразвитости производительных сил или производственных отношений. А если мы, вслед за Лениным, опять повторим о том, что учение Маркса всесильно, как же мы сможем дальше претендовать на его верность? Это было бы заблуждением, ведь стоит признать, что случаются разные ситуации в той же классовой борьбе, что мы можем отступить и проиграть, и что конечный результат зависит в том числе и от того, не сделаем ли мы это в очередной раз. Если мы в нашей с вами кризисной для марксизма ситуации вновь выставим претензию на всесильность, то ошибёмся, наше учение Маркса окажется неверно. Что происходит с теорией, если история демонстрирует её политическую недостаточность?

Из этого есть два выхода. Развилка эта будет в стиле Агамбена, выход мнения и выход эпистемы (от греч. Эпистема — истина). Первый выход: учение Маркса верно, потому что оно не всесильно. Мы признаем, что наша теория является лишь ограниченным исторически и социально, возможно прошедшим, скромным выражением гнева пролетариата, который в классическом смысле существовал век и более назад. Это смелое и мужественное признание, на которое может пойти депутат КПРФ или профсоюзный босс какого-нибудь независимого профсоюза. Сказать: «да, я коммунист, но я всего лишь коммунист», легко и просто, ведь тогда твои личные коммунистические взгляды больше не претендуют на всеобщность, на идеологическую мобилизацию. Тогда твои коммунистические взгляды сводятся до мнения.
На такое были вынуждены пойти многие, не застрявшие в 20 веке наши друзья. Западные и российские мейнстримные коммунисты признают лишь свою ограниченность и отказываются от претензий на завоевания — евролевые компартия Франции или Великобритании, «классические» сталинистские КПРФ или КПУ. Для всех них их взгляды стали мнением, признанием того, что верность можно сохранить лишь при невсесильности.

Однако мне в последнее время всё более зрелым ощущается иной выход — учение Маркса неверно, а потому оно всесильно. Сохранить свой идеологический потенциал, мобилизующую общества функцию и претензию на всеобщность — сохранить вообще то ключевое, что отличало марксистов от многих других школ со времён марксова 11 тезиса о Фейербахе, можно лишь признав и теоретически обозрев свой собственный крах. И метамарксизм должен выполнить это дело не относительно других левых течений, которые бросаются друг на друга с разгромной критикой, метамарксизм должен исполнить это относительно себя самого — относительно тех корней, которые у него есть, относительно своей же традиции, проходящей по нерву марксизма. Марксизм становится всесильным не отгораживаясь тремя стенами от опровержений, а становясь способным включить собственное опровержение в предмет своей критики.

Амбициозная гипотеза, не правда ли? Но что такого мобилизующего даст беспощадная критика самого себя, кроме понижения самооценки и всеобщей тоски?

Метамарксизм тогда получает реальную перспективу освободиться от, по выражению Алана Бадью, швов, когда-то грубо соединявших куски его разношёрстной традиции, а ныне являющихся надёжным внешним скелетом, сдерживающим рост теории. У французского философа такими швами были вещи вроде политической задачи, позитивизма или поэзии, у нас же будут вещи покруче — сталинизм, популизм, партикуляризм и многое другое. Мы найдём врагов в своих рядах и под предводительством мудрой новгородской школы шагнём в светлое будущее — хотел бы я сказать, если бы был немного более авторитарен. Марксизм должен стать теорией, для которой возможность собственного краха не является внешним опровержением, а входит в саму структуру её истинности.

Приятного чтения.

1
Эксплицирование положений метамарксизма
Несмотря на то, что метамарксизм уже представляет собой конкретный корпус текстов (от условной Диалектики Социализма и манифеста имени себя до последней критики всеобщего избирательного права), конкретная формулировка его главных и подчиненных положений - необходимая задача для последовательности этого изложения. Было бы странно начать просто критиковать тот объект, который не представляется действительным перед читателем - иначе бы ни критик, ни читатель, не разобрались в собственном направлении мысли. Речь будет идти о том, как одни положения метамарксизма приводят к другим, дабы реконструировать внутреннюю логику, связывающую его отдельные положения.

Первым, исходным пунктом этой теории стал императив к творческому развитию собственно марксистской теории. В введении к первой работе в актуальном корпусе прямо говорится “я постараюсь сделать так, чтобы текст ниже стал подтверждением того, что в рамках классического марксизма всё ещё можно творить интересные концепции”, хотя и иронично, что “Диалектика социализма” не является творческой и оригинальной ни в названии, ни в содержании, во многом копируя работу Смирнова и Попова с похожим названием. Этот императив означает, что в рамках марксизма должно происходить творческое развитие - более того, выраженная не просто в, по сути, количественных изменениях в теории, зависимых от тактической обстановки в ходе революционной практики (чуть больше интенсивности в работе с профсоюзами/чуть меньше интенсивности в агитации за “нашу советскую родину” и тп), а в качественных скачках, одним из которых могло бы стать моё мышление, выраженное в качестве работы. Это, в свою очередь, означало, что у марксизма существовало несколько этапов, находящихся безусловно в одной теоретической традиции, но имеющих между собой значительные и просматриваемые из современной перспективы разрывы. А вот это уже значило, что учения Маркса или Ленина, Лукача или Мао имели пределы роста и ограничения, обстоятельства, благодаря которым мы можем оценить их нереализованные возможности, или, как это было выражено в манифесте “понять их глубже их самих”.

Именно здесь появляется первое принципиальное отличие такого подхода от представления о марксизме как о завершённом учении. Если теория действительно развивается через качественные разрывы, то верность марксизму не будет означать простого воспроизведения наиболее авторитетных формулировок прошлого. Напротив, продолжение марксистской традиции предполагает способность обнаружить в прежней теории одновременно её силу, её историческую обусловленность и те возможности, которые она сама в полной мере реализовать не могла.

Таким образом, марксизм опрокидывался в своё историческое развитие и рассыпался на множество переходящих в друг друга диалектических тенденций и различных качественных уровней. Без этого понимания невозможно было бы продолжить эту линию - ведь без понимания истории развития теории нельзя исполнить нарратив продолжения этой истории, особенно диалектического, осознанного продолжения. Во избежание рядоположенности этапы рассматривались как вызревающие в недрах предыдущих и призванные к жизни необходимостью осознания противоречий предыдущих. Именно в этом смысле последующее изложение этапов необходимо понимать как предварительную реконструкцию той диалектической линии, на продолжение которой претендует метамарксизм. Критика и осознание таких этапов, например, содержались в посте в канал, озаглавленном “Кагарлицкий на свободе. Время говорить о марксистской мысли”. Существенных этапов прошедшего марксизма, а так же предшествовавших ему, можно было бы выделить большое количество.

Рожденный из левого гегельянства марксизм Маркса противостоял правому гегельянству и немарксистскому социализму, достигнув своего догматического закрепления в учениях Каутского и Плеханова. Это в теории метамарксизма (от др.-греч. μετά- — между, после, через) и называется ортодоксальный марксизм. Безусловно его можно придерживаться и сейчас, однако он минимальным образом отвечает на вопросы сегодняшнего дня и вызвал справедливую критику ещё на этапе своего собственного догматического самоотрицания. Из этой критики рождается Бернштейнианство - прообраз современной социал-демократии, бывшей тогда скорее ещё демократическим социализмом.

Первый разрыв в истории марксистского учения осуществляет Ленин, противостоявший плехановцам и бернштейнианцам, создавший марксизм-ленинизм классического извода. Своего догматического закрепления ленинизм достигает в учениях Сталина и Троцкого. Однако в силу того, что Сталин, в отличие от Троцкого, был непосредственно руководителем реально осуществляющегося, пусть и не во всём успешно, социалистического проекта, его догматический марксизм-ленинизм становится практикоориентирован и со временем достигает своего собственного самоотрицания в еврокоммунизме (через “тезисы Аккермана”). Это самоотрицание критикует антиревизионизм - ходжаистский и маоистский - прообраз современного ультралевого сталинизма.

Другой существенный разрыв в истории марксисткого учения осуществляет неомарксизм первой волны, выраженный учениями Лукача, Грамши и Корша. Критикуя троцкизм и сталинизм, они достигают своего собственного самоотрицания (догматический характер которого не выражен из-за западной академической традиции) в неомарксизме второй волны - Адорно, Маркузе, Сартра. Это самоотрицание критикует неомарксизм третьей волны и постмарксизм, который порождает после революционных событий 1960-ых - 1970-ых широкий разброс течений.

Таким образом, метамарксизм, раскладывая марксистскую традицию ну существенные качественные этапы её становления, формирует свою собственную теоретическую основу. Однако это формирование сталкивается с принципиальной невозможностью продолжения этой линии непрерывно до самого метамарксизма. Выясняется, что во второй половине 20-ого века случилось катастрофическое событие, существенным следствием которого стала невозможность продолжать непрерывную западную или восточную традицию. В силу того, что распад социалистического государства на востоке и отступление социального государства перед неолиберализмом на западе носят гомлогичный характер, делается главное предположение метамарксисткого учения - что около 40 лет назад эмансипаторный субъект в старанх центра мирового капитализма принципиально изменился настолько, что основание марксизма - революционная практика - далее не могла вестись в том же виде. А без этого основания новые изводы марксисткого учения просто не могли возникнуть.

Тем самым появляется центральная проблема, которая и отличает метамарксизм от простого очередного направления внутри марксистской традиции. Если прежние разрывы происходили преимущественно внутри сохранявшейся революционной практики, то теперь, согласно его основной гипотезе, изменился сам субъект этой практики. Поэтому продолжение марксизма уже нельзя получить одним лишь теоретическим анализом старых текстов: сначала необходимо понять, кто именно является потенциальным субъектом эмансипации в новых условиях.

Таким образом, второй задачей метамарксизма становится анализ нового эмансипаторного субъекта, ради выхода из тупика традиции. Этот анализ замечает: 1) “Современный рабочий действительно в массе своей распределен по небольшим предприятиям и не сконцентрирован в одном месте”, из чего следует принципиальная слабость профсоюзов. 2) “Современный рабочий обладает частной собственностью в строгом политэкономическом смысле. Частная собственность в этом смысле – это общественное отношение отчуждения чужого труда, а объективным проявлением этого отношения может быть что угодно. Но вот тот факт, что в руки простых трудящихся сейчас попали именно средства производства, трудно отрицать”, из чего следует возможность свободного времени и устарелость лоузнга “нечего терять, кроме своих цепей”, замена его “лозунгом потребительских ожиданий”. При этом “средства производства в строгом политэкономическом смысле” подразумевают, что в личную собственность рабочих попадают айфоны и хлебопечки, автомобили и акции предприятий - кароче говоря то, из чего можно извлекать дополнительную прибыль. 3) “Трудящиеся массы настоящего дня имеют собственность, достаток, работают дома, то количество этой собственности, количество этого достатка, качество дома может отличаться. Как в смысле “в лучшую” – “в худшую” сторону, так и в смысле особенностей занятости и проживания: “платформенная занятость” отличается от занятости донбасских шахтёров, а вахта на севере отличается от коворкинга в Москве”, из чего следует имманентная разделенность рабочего класса на социальные прослойки и группы.

Таким образом, мышление о метамарксизме занимается делом рефлексии социальных движений современности и формированием микро-аспектов общей линии развития своей традиции. Этому был в целом посвящён окказиональный текст “Критикую леваков”. Кроме того, метамарксизм занят социальным анализом, разрабатывая новые и новые виды революционной практики, которыми можно было бы “проверить” этот новый, загадочный рабочий класс. Одним из плодов данного анализа стал лозунг об отмене всеобщего избирательного права.

Мышление о всеобщем избирательном праве и его продукт - лозунг об устранении оного являются плодом как политической, так и социальной философии метамарксисткой традиции. Какова гипотеза этого лозунга? В современном виде либеральной демократии в странах центра мирового капитализма сосуществует стремление к власти народа - оное и можно назвать демократическим стремлением, и всеобщее избирательное право - либеральный принцип. На основе этого симбиоза строятся и функционируют многие современные институты, которые принято называть “демократическими”. Однако демократия предполагает как участие, так и гражданский абсентеизм - свободу выбора между этими двумя состояниями. А всеобщее избирательное право предписывает обязательный гражданский долг участвовать. Таким образом добровольные абсентеисты - коими является разочарованный в политической системе трудящийся класс в большинстве своём - оказываются ответственны за действия немногочисленной прослойки участвующих, из которых меньшая часть делает это по убеждениям, большая - под воздействием крупных заинтересованных групп правящего класса. Избранное таким образом правительство проводит в жизнь буржуазную политику, закрепляя неравенство и ограбляют народ. При этом сохраняется легитимность и ответственность за действие такого правительства на каждом. Таким образом правящий класс поддерживает своё господство, а формальное равенство лишь закрепляет фактическое неравенство. И в целом институты современного неолиберализма - либеральной демократии, этого симбиоза, делают так, чтобы всякое гражданское неповиновение гасилось: через всеобщее избирательное право партия представляет многие группы трудящихся (коих много), становясь слишком умеренной для последовательной политики, а протестующие, придя на избирательный участок, цинично откладывают протест и голосуют за “средних” кандидатов. А именно ничем не выразительные кандидаты лучше всего подкупаются группами интересов.

Вместе с лозунгом отмены всеобщего избирательного права идёт лозунг развития горизонтальных структур местного самоуправления, развития местных сообществ, чтобы они стали частью системы изменённых институтов демократии уже не либеральной, но социалистической, народно-демократической.

В этом нарративе исходным пунктом оказывается требование продолжения марксизма через творческое развитие; первым условием такого продолжения - понимание истории марксизма как последовательности качественных разрывов; главным препятствием - исторический разрыв революционной практики второй половины XX века; а непосредственной теоретической задачей - поиск и анализ нового эмансипаторного субъекта. Из анализа этого субъекта выводится необходимость пересмотра прежних форм организации и политического представительства, а из критики либеральной демократии - положительная программа развития горизонтальных, локальных и социалистических форм демократии. Таким образом можно кратко эксплицировать основные положения метамарксизма, выразив их в одном связном нарративе. Метамарксизм, безусловно, даёт свои метастазы и в менее проработанных направлениях - однако они будут рассмотрены как второстепенные и опущены из целей простого напоминания.

2
Сталинизм

”Ключевой вопрос не в том, что ты строишь ГУЛаг, а в том, в чьих интересах он будет работать.”

- Николай Бауман. “Фашизм похож на социализм. В чём проблема?”

Сложно было бы отрицать, что изначальная теоретическая установка метамарксизма была сталинистской. Именно сталинистская традиция, пусть и в еврокоммунистическом ее изводе, сохранялась и удерживалась на момент начала работы над первым текстом. Более того, сам изначальный императив работы над “развитием теории” неразрывно связан с убеждением, что с 1953-ьего года ничего интересного в марксизме не происходило. Иными словами, задача первоначально виделась не в пересмотре самой теоретической традиции, а в её дальнейшем развитии. Именно это исходное предположение теперь и необходимо поставить под вопрос.

Прежде всего, самая первая работа в очерченной нами линии - “Диалектика социализма”, базируется на сталинской работе “Экономические проблемы социализма в СССР”. В ней Сталин объясняет проблему товарности наличием двух собственностей в СССР - колхозной, групповой, коллективной и общенародной, государственной. Ни та, ни другая не являются “капиталистическими”, однако именно их сосуществование оставляет проблему обмена даже внутри вроде как общественной собственности при социализме. «Диалектика социализма» практически без существенных изменений воспроизводит эту логику. В ней утверждается, что именно наличие этих самых двух собственностей - одна из которых вырастает на социалистической почве (общенародная), а другая передается по наследству из предыдущих фаз развития общества (коллективная) - позволяет посмотреть на социализм не как на, по ленинскому выражению, “раз и навсегда данное общество”, а как на динамическую систему. Через них объясняется: товарность, индустриализация (глава про которую является даже более сталинистской, чем работа самого Сталина, т.к. хвалит советское руководство за то, что оно “оседлало” обе тенденции, добившись роста промышленности), основное противоречие социализма и даже защищается наличие при социализме временных независимых советов, профсоюзов и т.д. Основное противоречие социализма, к слову, связывается с распадом общественной собственности на две собственности именно через сталинскую цитату о задаче социализма: мол, он нужен для «для обеспечения полного благосостояния и свободного всестороннего развития всех его членов». Из чего следует, что противоречие находится в сфере частного потребления и общественного производства. Насколько эта теория действительно связана с остальным повествованием, уже другой вопрос: связь между ней и остальным текстом держится буквально на анекдоте про штаны и цитате Сталина. Но для нас здесь важнее другое: сама исходная схема практически целиком наследует сталинскому анализу.

Подобные обороты сохраняются и наследуются и в последующих работах. Начиная с “Манифеста метамарксизма” в каждом, хотя бы немного касающимся темы тексте, содержится антитроцкистский пафос. Становится заметно, как исходная установка проявляется в исторической реконструкции марксистской традиции. “Они [троцкисты - Н.Б] вслед за Лениным повторяли основные теоретические постулаты. Даже известная теория “перманентной революции” - вообще никак не выдумка Троцкого, а лишь некоторое продолжение логики Маркса на внешнюю политику. В этом смысле “догматизма” троцкистов можно назвать меньшевиками [выделение моё - Н.Б], но тогда мы допускаем ту же ошибку, которую можно было бы допустить, назвав Плеханова “правым гегельянцем” - у подобных вещей можно найти сходства по форме, но по сути они стоят на совершенно другом качественном уровне. Троцкисты, существующие по сей день, эти “Гельдерлины сегодняшнего марксизма” по выражению Славоя Жижека продолжают “ортодоксально ленинскую традицию”, даже чисто с точки зрения дискурса напоминая догматиков”. Эта гипотеза, предложенная в “Манифесте” в самом большом объёме, повторяется из раза в раз - Троцкий негоден для теоретической традиции современного марксизма, т.к. он удерживал ленинский посыл, а не адаптировал и развивал свою теорию социализма, хотя в этом нет его вины: он просто проиграл в борьбе за власть. От обратного здесь легко понять: единую теоретическую традицию можно провести только через Сталина, который, очевидно, мог адекватно оценивать происходящие в СССР процессы и писал об этом в своих книгах. На чём основано это предположение? В сущности, ни на чём, кроме пары строчек из книги Виталия Сарабеева “Сталин, Троцкий, коммунизм” (хотя даже в этой книге легко найти и обратную этой паре строчек другую пару строчек). Кроме того, в манифесте кратенько повторяются одна из сторон выводов, полученных в “Диалектике социализма”: “Со временем эти две формы общественной собственности (собственность групповая и собственность общенациональная под охраной государства) должны будут прийти к единому знаменателю, что будет выглядеть и как усиление государства, и как демократизация этого сильного государства одновременно”. Т.е. “победит” именно государственная собственность, подавив, включив в себя все прочие. Полная демократия здесь, почему-то, называется таковой, т.к. государство становится синонимом общества и более публичная власть не может быть отделенной от него. Именно здесь возникает принципиальная проблема: действительно ли отождествление государства и общества означает демократизацию? Разберём далее.

Первый шанс раскритиковать Сталина был у мышления о метамарксизме в статье “А что, если всеобщее избирательное право всё это время было плохой идеей?”. Именно Сталин, чуть ли не под личным руководством, ввёл в действие “либеральную” Конституцию 1936 года, возвращающую критикуемое всеобщее избирательное право после ленинской демократизации. Однако тут критикуется в целом социалистический опыт тех лет, а сама сталинская теоретическая традиция ещё не становится непосредственным объектом критики. “Именно социализм, ставший по содержанию антиимпериализмом рузвельтовских лозунгов, социализм, скорее поддерживающий радикальных исламистов против США чем рабочие движения на периферии подменяет собой марксистскую мысль в СССР”. Хотя именно здесь, играюче, в отличие от предыдущего “Манифеста” пишутся строки о том, что “теория стадий” является “сталинистко-меньшевистской”, в то время как троцкизм всё ещё отождествляется с максимально дурно (в смысле буквально) понятым ленинизмом.

Давайте начнем разбор по пунктам. А с чего мы взяли, что товарность в социалистическом опыте XX века возникла из противоположности между общенародной собственностью и коллективной собственностью? Эта идея последовательно критикуется, например, в книге чехословацкого марксистского экономиста-рыночника Ота Шика “План и рынок при социализме”. Прежде всего, различные виды собственности происходят из понимания самого термина “собственность”. Сталин трактовал этот термин как особого рода присвоение природы людьми - т.е. отношения собственности превращались в его экономических рассуждениях в отношения между людьми и продуктом присвоения этих людей. И по этой логике всё действительно правильно: колхозы и госпредприятия действительно по-разному присваивают природу. Однако отношения собственности не устроены подобным образом. Присвоение имеет смысл лишь в наличии двух и более субьектов, между которыми может возникнуть спор относительно присвоенного - иначе можно было бы почувствовать простое единство с природой, как то было в сибирском шаманизме. Только если надо указать кому-то, что эту землю трогать нельзя, потому что она - колхозная, мы изобретаем колхозную собственность на землю. Отношения собственности не детерменированы объективными обстоятельствами присваемого продукта, они детерменированы интерсубьективными обстоятельствами относительно присваемого продукта. Это различие имеет принципиальное значение для дальнейшего анализа. Осознание отношений собственности таким образом позволяет нам взглянуть на отношения между многими колхозными собственниками и многими директорами предприятий. И социалистическое государство, если оно действительно представляет то общество, над которым берёт опеку, является выразителем интересов всех этих собственников. Одна большая партия колхозов не противопоставлена одной большой партии государственной собственности: реальные разделения и расколы связаны со сложной борьбой топологий их взаимодействия - с различной степенью подчинения, взаимного влияния и институционального ограничения..

Ота Шик, как и полагает добросовестному экономисту, приводит обширное количество статистических данных именно относительно того, что вреден взгляд на противоречия в социализме в виде гигантского коллективного госплана, внутри которого не может быть никаких противоречий и товарообмена, против гигансткого коллективного колхоза. Вследствие этого социалистическое производство стагнирует и путается в попытке понимания своих же горизонтов развития.

Взамен он объясняет товарность куда более прямо - непосредственно из основного противоречия социализма, без хлипких ниточек в виде анекдота про штаны и цитаты Сталина. Именно индивидуальное потребление приводит к требованию увеличению заработной платы тем рабочим, которые находятся в более востребованных секторах экономики. И именно коллективное производство вступает с ним в противоречие: предприятие вынуждено формировать повышенный фонд заработной платы, вырываясь из общего экономического ландшафта и формируя предпосылки для социалистических товарно-денежных отношений, даже внутри “общенародной” собственности под охраной государства. Ота Шик конечно приветствует этот процесс, точнее он требует лишь признать его и иметь с ним дело, оправдывает его существование, ведь рыночные отношения помогают учесть всю разницу между группами интересов внутри социалистического общества.

Однако здесь уже сам Ота Шик перегибает палку. Он стоит по сути за обратный сталинскому лозунг. Отрицая принципиальное наличие двух противостоящих “лагерей” внутри общественной собственности, он призывает рассматривать всю собственность как групповую и коллективную, независимую друг от друга. Т.е. лозунг Ота Шика является негативным лозунгом сталинизма: если Сталин желает административной победы государства во всех сферах жизни общества, огосударствления всей собственности, превращая всю собственность постепенно в общенародную, то чехословацкий реформатор призывает изменить взгляд на общенародную собственность, проводя институциональные реформы, превращающие её в собственность коллективную, групповую. На первых позициях стоял и автор “Диалектики социализма”, однако это не значит, что для последовательной критики этой позиции надо вставать на негативно-сталинистскую позицию Ота Шика. На деле позиция Ота Шика является крючком для марксистского экономиста: вводя кооперативно-рыночный психоз в принцип социалистической экономики мы создаём реальные предпосылки для превращение этого психоза в частнособственнический при первой же возможности. Вспомните опыт Югославии: пока был жив Иосип Броз Тито, систему рыночного социализма получалось поддерживать, однако вызванные ею к жизни национальная обособленность и иные капиталистические разделения разрушили общество в ближайшее время после его смерти. Социалистическая демократия была разрушена националистами, которым было легче устроить мэн-хантинг для богатых в Боснии, нежели строить работающие демократические институты.

Путь Ота Шика не приводит к социалистической демократии, но идёт к частнособственническому психозу и национальному обострению. Но в то же время и предполагать, что государство демократизируется в результате полной интеграции общества в себя, очень сложно. Существует известный довод против социализма в Восточной Германии: мол, численность сотрудников спецслужб ГДР - штази, была даже больше, чем совокупная численность сотрудников спецслужб Третьего Рейха - гестапо. И это с учётом того, что Восточная Германия была лишь небольшой частью страны, а Третий Рейх включал в себя огромный объём немецкоговорящих земель! Само по себе подобное количественное сопоставление, разумеется, не может служить достаточным доказательством большей или меньшей репрессивности двух режимов: различались и определения сотрудников, и структура аппаратов, и характер самих государств. Однако теоретически интересен сам возникающий парадокс. Довод против социализма заключается тут в том, что он даже более тоталитаристский, чем нацизм: ведь аппарат сотрудников спецслужб раздувается даже сильнее. Для некоторых теоретиков левого лагеря это, впрочем, позволяет говорить о том, что штази было демократичнее гестапо, ведь стремилось включить себя буквально всех: а когда все за всеми следят, это уже не тоталитаризм обособленной государственной власти, а обратный паноптикум по Фуко.

Однако как вы помните, демократия как принцип определяется не только лишь всеобщим участием, но и возможностью не-участия. Именно с этого начинается статья против всеобщего избирательного права, которое ввёл против “ленинской демократии” “либерал” Сталин. Если нет пространства добровольно, в одиночку или совместно с товарищами, НЕ выражать свои взгляды относительно текущего положения - мы получаем вовсе не демократию, а утопическое общество цифрового концлагеря.

Поэтому в пространстве социалистических экономических отношений нельзя желать победы ни для множества коллективных, групповых собственников, ни для множества государственных предприятий. Нельзя желать и победы таких топологий, когда государственные предприятия господствуют над кооперативными собственниками. Именно многообразие возникающих взаимосвязей между этими безусловно противоположными лагерями создает основу для социалистической многопартийной демократии, для мирного социалистического выражения сложной топологии противоречивых интересов, в конце концов - для демократической политике в социализме впринципе. Экономическая модель сталинизма подчиняла колхозы, Ота Шик стремился сделать колхозами даже металлургические заводы, а нам же надо сохранить смешанную экономику: но не такую смешанную экономику, в которой соседствует “государственный” и “рыночный сектора”, а смешанную социалистическую экономику - в которой господствует общественная собственность, в которой возникают и мелькают множество разнообразных взаимосвязей между “государственным” и “кооперативным” сектором при общей защите и равной репрезентации государства.

Перейдем к многострадальному троцкизму. Прежде всего, да, троцкизм - это ленинизм, не меньшевизм, и не правое гегельянство. Жизнь Троцкого как теоретика поначалу была параллельна Ленину, однако после его смерти как сам Троцкий, так и троцкисты сейчас признают, что “во всех спорах Троцкого с Лениным прав Ленин, но далее - прав уже только Троцкий”. Исключать троцкизм из теоретической традиции марксизма было бы кощунственно для неё самой: тогда из нашей теоретической оптики выпадают не только странные существа из современных троцкистских сект, но и действительно стоящие, сильные теоретические течения - от операизма до паблоизма.

Именно здесь обнаруживается ещё одно внутреннее противоречие прежнего метамарксистского подхода.. Ранее в мышлении о метамарксизме утверждалось, что Троцкий, к сожалению, проиграл борьбу, самоизолировался в Мексике и, по выражению одного современного экономиста “за свою жизнь ничего интересного так и не написал” - т.е. остался догматиком-ленинистом. Но ведь догматическое отвердевание означает формирование крепкой основы для качественного скачка к новому учению, как то было с Гегелем, Плехановым или Ходжей. Однако ж последователи Троцкизма не разрывают с ним, не находя его законченным, и как раз уже его последователи занимают разные позиции - от троцкистского же ревизионизма до радикального разрыва с марксистской традицией впринципе. Это означает, что Троцкий не является “просто догматиком”, сказать такое было бы механистически плоско и поверхностно, абстрактно, как было в одной смешной статье Гегеля. Стремление назвать так Троцкого присуще мышлению о метамарксизме как раз как родимое пятно сталинизма, ругающего своего политического оппонента на чём свет стоит.

В чём, по большому счёту, заключаются основные положения теории Троцкого?

Прежде всего, это “перманентная революция”. Безусловно, это повторение формулировки Маркса, которую тот бросил в отношении “Весны народов” 1848 года, поставив перед коммунистами задачу непрерывно вести революцию до своей собственной, а не чей-то чужой, победы - до социализма. Однако у Троцкого эта формулировка приобретает особое значение, т.к. он противопоставляет её сначала ленинской идее “революционно-демократической диктатуры пролетариата и крестьянства” (которая являлась синтетической концепцией в т.ч. из народнической традиции борьбы угнетенных в Российской Империи) - впрочем, от этого противопоставления Троцкий всячески пытается отмазаться, максимально сглаживая его после смерти Ленина, а затем, и вот что главное - он противопоставляет ее сталинской “теории этапов”. Поэтому если Маркс писал лишь о том, что надо бороться до победного конца - с этим, по сути, согласен и Сталин - Троцкий реинтерпретирует это как необходимость именно взятия рабочим классом и только рабочим классом власти в революционном процессе и доведение его до победы социализма. Т.е. Троцкий пытается повторить метамарксистский жест Ленина - понять Маркса глубже самого Маркса и распространить это понимание на, например, сферу внешней политики молодого советского государства. Но, стремясь повторить именно Ленина со всеми его особенностями, Троцкий заворачивает этот свой жест в догматическую риторику - мол, только он тот самый марксист-ленинец, сталинские же “эпигоны” явно ревизионисты.

Другим аспектом его теории является “деформированное рабочее государство”. Троцкий понимает социализм конкретно: как социальную власть рабочих и политическое народовластие. В СССР, по мнению Троцкого, социальная революция своего добилась, но вот политическая революция против закрепившейся бюрократии ещё впереди. Отсюда рождается теория “деформированного рабочего государства” - зверя, терминологически аналогичного восклицанию “это уже не социализм, а я не знаю что вообще такое!”. Такое описание дела необходимо было для конкретной задачи: Троцкий хотел мобилизовать своих сторонников в СССР на политическую - на первых порах даже мирную - борьбу со сталинизмом. К сожалению, как отмечают уже сейчас историки, “вся пропаганда Троцкого и его сторонников, предназначенная для СССР, помимо того что она практически туда не попадала, шла вразрез с реальной ситуацией и реальными настроениями советских людей, от рядовых до руководителей партии. Политика Сталина при всех ошибках и провалах в главном соответствовала коренным интересам трудящихся, коренным интересам строительства коммунизма”. Троцкий верно указывал на капиталистическую социоальтерацию внутри Советского Союза, верно критиковал мягко говоря ошибочные, а вообще-то прямо преступные действия сталинского руководства, но ошибся в целом - в недооценке социалистического строительства в СССР. Троцкий мог быть прав в критике бюрократизации и одновременно ошибаться в общей оценке исторического характера советского государства. Всё-таки социализм там был, пусть его становление ещё не стало сущностным, но руководство советского государства искринне и деятельно к нему стремилась, что не могло не отражаться на коренных изменениях быта рабочей и крестьянской массы. Абстрактное понимание социализма, понимание его как эталона, было оправдано как боевой лозунг борьбы в рамках коммунистического дискурса, строго в рамках ленинизма.

Таким образом теория Троцкого становится продолжением ленинского этапа в развитии теории марксизма - продолжением необходимым для того, чтобы отделить ленинский этап от такого же ленинского этапа Сталина или Лукача. Однако у самого позднего Троцкого возникают идеи, непосредственно предвещавшие и уже отчасти являющиеся тенденцией к догматическому окаменению теории, которая случится скорее уже в рядах его последователем.

Против именно этих, удерживаемой “ортодоксальными” последователями Троцкого теорий восставали направления “ревизионистского” троцкизма - “третьелаговые” течения, уже откровенно отрицающие диалектику и социалистическую природу советского союза. Они подвергали точно такому же бухгалтерскому пересчёту теорию Троцкого, беря из неё наиболее приятные элементы, а наиболее сложные в понимании - отвергали. В силу противоречивости позиций Троцкого сами ортодоксальные троцкисты раскалывались во многих тактических вопросах революции, не достигнув уровня единого мощного движения и по сей день - паблоизм отделился от кэннонизма, внутри кэннонизма разделились ламбертизм и теория Хилля, некоторое единство вернул на короткое время Тед Грант и так и дальше. Через эти расколы отразилась общий для всех левых упадок движения в конце XX века, связанный с изменениями в революционном субъекте. Однако если сталинисты просто деградировали из-за этого объективного процесса, то троцкисты продолжали непримиримую борьбу с троцкистами.

Важно, что более “левая” теоретическая и революционная традиция Троцкого никогда не была более “демократической”. Не случайно еврокоммунистические партии, отказавшиеся от всех своих претензий на что-то серьёзнее, чем радикально левое крыло любого уважающего себя европейского парламента, находились именно в сталинской традиции. Сталин лично инициировал первую волну еврокоммунизма, которая коснулась для начала Восточной Европы и подконтрольных Коминформу партий - вспомните “Тезисы Аккермана” в ГДР, создание народных фронтов в Польше или Чехословакии, вхождение компартий в послевоенные правительства во Франции или Италии. Именно у Сталина можно прочитать: “Растоптан принцип равенства людей и наций, он заменен принципом полноправия эксплуататорского меньшинства и бесправием эксплуатируемого большинства граждан. Знамя буржуазно-демократических свобод выброшено за борт. Я думаю, что это знамя придется поднять вам, представителям коммунистических и демократических партий, и понести его вперед, если хотите собрать вокруг себя большинство народа. Больше некому его поднять”. Это позволяет увидеть в сталинской политической теории своеобразный демократический момент: признание политической необходимости массового представительства, всеобщей мобилизации и формальных демократических институтов. Но под влиянием неизбежной внутренней логики сталинизма этот момент оказывался исторически и политически условным: сталкиваясь с интервенцией, внутренним кризисом или Холодной войной, сталинская политика быстро возвращалась к логике административной концентрации власти. Троцкий же, оправдывая фракционность только тогда, когда благодаря фракционности его сторонники могут взять партийную власть раз и навсегда, был сторонником строго “авангардистского подхода”. Его “перманентная революция” как раз про это - если Ленин и Сталин допускали, что на некоторых этапах революции разные партии будут возглавлять революционное движение, то у Троцкого есть лишь одна “правильная” революционная партия - партия одного единственного и единого пролетариата. Даже когда он в конце жизни призывал к “легализации всех советских партий”, он делал это лишь для того, чтобы “пролетариат сам определил, какая партия из них собственно советская”. Современные троцкисты почти всегда являются противниками многопартийной системы, хотя их критику либерализма можно похвалить.

Что можно сказать в итоге? Предыдущее мышление о метамарксизме удерживало сталинскую традицию в сочетании с западной, надеясь именно из этого сочетания получить максимально современный и демократический взгляд на социализм. Однако при достаточно едком анализе видно, что Сталин мало того, что либерален в своём понимании политических механизмов, так и экономически антидемократичен. Именно это сочетание - формальной политической либеральности с экономической тенденцией к административной концентрации собственности - делает сталинскую традицию особенно неподходящей в качестве единственного основания демократического или народного социализма. И его последователи, капитулируя перед либеральной демократией, делали то в противовес “ортодоксальным” сталинистам-ходжаистам, которые создавали вождистские и авторитарные системы. Мышление о метамарксизме в своём сталинизме раз за разом проваливается, не создавая в полной степени взгляда на марксизм - ведь игнорируется троцкистская традиция, и не достигая достаточно энергичной практики - ведь традиция идёт от изначально антидемократичного и либерального Сталина.

Поэтому мышление о метамарксизме мало того, что "слишком сталинское", так он ещё и принимает сталинскую традицию в качестве исходной точки и тем самым заранее задаёт неверную архитектуру собственного дальнейшего развития. Экономическое противоречие социализма оказывается сведено к противостоянию двух форм собственности; политическая демократия — к постепенному отождествлению государства и общества; историческое развитие марксизма — к линии, в которой Сталин оказывается продолжателем, а Троцкий — догматическим отклонением. Каждый из этих трёх выводов оказывается недостаточным.

Опуская из виду моральные оценки оправдания сталинистской теоретической традиции, можно сказать, что именно в следовании ей метамарксизм терпит свой первый крах: он оказывается неспособен одновременно объяснить многообразие социалистических экономических отношений, обосновать политическую автономию внутри социалистического общества и включить в собственную историю теоретическую традицию Троцкого. Такой же крах, какой были вынуждены потерпеть режимы советского образца в XX веке и западноевропейские еврокоммунисты.

3
Популизм

“Популизм, если по-русски - это ведь народничество, да?”

- Антон Праведников. Это Базис: Куда ведёт нас правый поворот?

"В “Манифесте Метамарксизма”, крупнейшей на данный момент последовательной критической и положительной программе мышления о метамарксизме, присутствует замечательный по своей наблюдательности момент. В нём написано: “Если Ленин характеризовал пролетариат как “вполне конкретных фабрично-заводских рабочих”, то современный рабочий класс уже включает в себя гораздо большее количество отрядов. […] в силу того, что трудящиеся массы настоящего дня имеют собственность, достаток, работают дома, то количество этой собственности, количество этого достатка, качество дома может отличаться. Как в смысле “в лучшую” — “в худшую” сторону, так и в смысле особенностей занятости и проживания: “платформенная занятость” отличается от занятости донбасских шахтёров, а вахта на севере отличается от коворкинга в Москве”.

Это, пожалуй, наиболее содержательное место всего текста, потому что здесь действительно затрагивается проблема, от которой невозможно уйти при попытке построить современную марксистскую политику. Речь идёт не просто о том, что рабочий класс стал “разнообразнее”. Это само по себе тривиально. Вопрос состоит в том, каким образом при множественности форм занятости, собственности, профессиональных статусов и образов жизни вообще может быть произведена политическая субъектность класса.

Критическая программа этого тезиса понятна: ортодоксальный марксизм, разные ответвления марксизма-ленинизма, наиболее популярное на данный момент в России направление, зиждется на предположении о том, что рабочий класс является единым и исключённым из процесса воспроизводства капитала. Они базируются на представлениях о пролетариате, выработанных на основе наблюдений за действительно совершенно неимущими и только формально признанными свободными людьми — вспомните только “Положение рабочего класса в Англии” Энгельса, ставшее основой для первых манифестов Союза Коммунистов. Однако современный рабочий класс, действительно не в последнюю очередь благодаря революционерам и реформистам, стал частью официального общества: он имеет накопленные инвестиции и сбережения, он имеет некоторый объём личной собственности, он в силу этого разделён на профессиональные группы, имеющие своих вполне официальных представителей. Рабочий класс перестал быть исключённым из движения капитала — капитализма в собственном смысле этого слова — “податным” сословием, человеческий ресурс сейчас похож на делового партнера.

Однако посмотрим далее, заглянем в оставшуюся (будто бы специально!) недосказанной позитивную программу. Она находится после глоссария, делая всё предыдущее как бы “введением”. Там пишется: “Народ, объединившийся со временем в коллективы — это великая сила, которая вместе способна дать отпор и возможным извращениям государства в том числе”, “Это небольшое общество ставит своей задачей изменить отношение к понедельнику как дню: с глубокой ненависти, укоренившейся среди просто народа, перейти к обожанию и радости”. Действительно, исторически коммунистическая традиция использовала это словечко. На Кубе в период революции существовала просоветская организация НСПК — Народно-социалистическая партия Кубы, Албания под руководством АПТ называлась НСРА — Народно-социалистическая Республика Албания, а исполнительные органы правительства в СССР — народные комиссариаты. Словечко, в общем, абсолютно нормальное и слуху привычное. Однако что оно означало?
В Манифесте оно использовано в смысле из глоссария: “Народ — это все угнетенные слои общества (Ленин: “Народная” революция, втягивающая в движение действительно большинство, могла быть таковою, лишь охватывая и пролетариат и крестьянство. Оба класса и составляли тогда “народ”)”. Традиция использовать “народ” именно в таком смысле — это традиция определённого направления идеологии. Когда “особенное” — исключённых, пролетариат и крестьянство по ленинской цитате — представляют в качестве заместителя “всеобщего” — народа, общественного продуктивного организма — это является шагом по завоеванию дискурсивного означающего. По Рансьеру политика начиналась именно с этого: когда “демос”, исключённый из афинских олигархических и царских кругов, затребовал своего места в рациональной общественной дискуссии. Отсюда родилось полисное устройство в современном смысле, собственно: политика. Ленин использует народные комиссариаты именно так: они являются политическим решением, особенное — рабочая политика, проведение диктатуры пролетариата — заменяет всеобщее, всенародность.

При попытке помыслить рабочее движение метамарксизм отворачивается от него, заявляя его принципиальную раздробленность, но при попытке сказать о действительной практике социальных преобразований всеобщее тут же возрождается, как феникс, из особенного, становясь неким “народом”. При этом какое именно особенное становится ведущим звеном этого всеобщего неясно, народ просто возникает как фантазм на фоне не-встречи с рабочим движением. Подрывается как логика классического марксизма, так и логика “левого популизма” Лаклау или Муфф, хотя именно на вторую логику рассуждения более всего похожи, если брать чисто форму. У Лаклау народ также не является заранее существующей социологической субстанцией. Он конструируется посредством связывания различных требований в цепь эквивалентности, а пустое означающее - “народ”, “справедливость”, “демократия” - позволяет различным требованиям представить себя как части единого политического целого. Но тогда возникает простой вопрос: где в “Манифесте Метамарксизма” происходит сама артикуляция? Какие именно социальные требования связываются между собой? Какие группы должны образовать цепь эквивалентности? Какая организация способна осуществить эту связь? И главное — какое конкретное материальное отношение позволяет назвать эти группы частью одного политического субъекта? Если на эти вопросы нет ответа, “народ” перестаёт быть результатом политической работы и превращается в универсальный риторический заменитель субъекта.
Если “народ” конструируется из множества социальных групп, необходимо показать, какая практика соединяет их в коллективного субъекта. Если же субъектом является сама организация, то необходимо прямо признать это и объяснить отношение между организаторами и теми, кого они организуют. Пока эти три уровня — класс, народ и организация — постоянно переходят друг в друга без определения механизма перехода.

В силу этого противоречия позитивная программа теряется в игре теней и намёков, не имеющих конкретного реального под собой. С одной стороны, необходимо ограничить всеобщее избирательное право, с другой стороны, необходимо настаивать на общем для всех левых на данный момент требовании расширения муниципальной демократии и вообще активнейше участвовать в выборах, прикрываясь цитатой Грамши про либеральную демократию. С одной стороны, необходимо требовать постиндустриальной реиндустриализации, роботизации вместе с улучшением условий труда, но с другой — промышленный пролетариат оказывается совершенно нам не интересен, и сфера услуг давно откусывает в разы больший кусок ВВП. С одной стороны, для каждой группы трудящихся находится “своя программа”, с другой, не формулируется, для какой группы написана конкретно эта программа метамарксизма. А “практическая часть” манифеста и вовсе представляет из себя набор ментальных практик для агитаторов и организаторов массового вещания, что вообще не соответствует идее о “программе преобразований”.

Последний пункт, пожалуй, наиболее существенен. Политическая программа не может быть набором рекомендаций к сборке пылесоса политической коммуникации. Даже если принять тезис о том, что современная политика невозможна без работы с идентичностями, медиа, организационной культурой и массовым вещанием, всё это остаётся формой политической деятельности. Содержание появляется тогда, когда определённая социальная сила получает возможность предъявить собственные интересы как основание для преобразования институтов. У Ленина это выражалось через программу партии и требования, непосредственно связанные с отношениями власти и производства. У Грамши - через проект гегемонии. У Лаклау - через политическую артикуляцию требований. У Рансьера - через изменение самого распределения политически слышимого и видимого. Но ни в одном из этих случаев организация коммуникации сама по себе ещё не является преобразованием общества.

В вакууме субъектности, когда всеобще-абстрактному “народу” не соответствует никакая особая социальная группа, историческим субъектом оказывается блок политических сил, те самые агитаторы и организаторы, добровольно объединённые в организацию. Проблема субъекта и изолированность организаторской левой элиты от трудящихся ворвалась, таким образом, в метамарксизм через заднюю дверь — мышление, всецело крутящееся вокруг этого вопроса, именно тут проглядело важный для себя момент.

Можно даже сказать, что здесь метамарксизм сталкивается с классической проблемой авангардизма, хотя формально от неё дистанцируется. Если отсутствует социальный субъект, который способен предъявить программу как свою собственную, остаётся только тот, кто эту программу производит. Тогда возникает соблазн считать субъектом истории организацию, способную правильно мыслить, агитировать, организовывать и создавать вокруг себя новые формы коллективности. Это очень знакомая конструкция для истории XX века: интеллектуально-политическое меньшинство оказывается носителем универсального интереса, а затем ищет ту социальную массу, от имени которой этот интерес можно будет реализовать.

А вообще-то говоря, политика формируется именно вокруг того, чтобы исключённые и угнетённые группы формировали именно такой исторический блок, в Грамшианском смысле слова, достаточно органически насыщенный интеллектуалами, который способен учредить переустройство общества. Вырваться в данном смысле из ловушки “левизны” — в смысле ориентации на “левый движ”, а не на своего собственного социального субъекта — может помочь, безусловно, практика по формированию трудящихся в класс. “Рабочий класс” формировался в опыте борьбы, в институтах, привычках, организациях и формах самоописания. То, что рабочие сегодня имеют разные доходы, профессии, формы занятости и отношения с собственностью, ещё ничего не говорит о возможности или невозможности классовой политики. По сути субъект становится актором истории именно в процессе события-истины, до такого события на месте субъекта присутствует лишь множество “двусмысленных идентичностей” — раса, нация, гендер и т. п. — и именно практика по формированию и опоре на нужную тебе — классовую (политическую и экономическую, если говорить по Ленину) — идентичность должна бы сформировать нужную теорию из получившейся практики. А до тех пор, пока практика в основном теоретико-пропагандистская, мышление о метамарксизме сможет похвастаться чем-то большим, чем опорой на своих собственных читателей.

Именно здесь становится понятным, почему вопрос о субъекте нельзя решить исключительно теоретически. Субъект должен появиться в самом процессе практики. В этом смысле марксизм действительно отличается от чисто дискурсивной теории популизма: его исходной точкой остаются материальные отношения, в которых люди производят и воспроизводят собственную жизнь. Для этого необходима организация, конфликт, сознательное действие и производство новых форм коллективности.

Поэтому наиболее продуктивной критикой метамарксизма было бы сегодня не требование “вернуться к пролетариату” в его индустриальном образце. Такой возврат невозможен и теоретически малоинтересен. Необходимо выяснить, где проходит современная граница между трудом и капиталом, какие группы находятся внутри неё, какие формы собственности и зависимости связывают их, где возникают коллективные интересы и какие институты способны эти интересы артикулировать. Вполне возможно, что ответом окажется гораздо более сложная структура класса, включающая платформенных работников, офисный труд, логистику, промышленность, бюджетную сферу, самозанятых и целый ряд промежуточных положений.
И вот здесь, собственно, появляется возможная положительная программа, которой самому метамарксизму пока не хватает. Она должна начинаться не с универсального “народа” и не с организационной техники левого движения, а с исследования конкретных форм труда и зависимости, существующих в данном обществе. После этого должна появиться практика, соединяющая различные отряды работников вокруг общих конфликтов. Только затем можно говорить о политическом субъекте, способном представить свои требования как общезначимые.

В этом состоит следующий, и весьма весомый, крах метамарксизма. Он оказывается неспособен ответить на собственный главный вопрос: кто именно должен осуществить предлагаемые им преобразования. Пока ответом остаётся “народ”, не имеющий определённого социального носителя, этот субъект существует преимущественно внутри текста. Пока основная практика заключается в производстве теории, агитации и организационной культуры для уже существующего левого круга, организация вынуждена сама занимать место отсутствующего класса. А пока она занимает это место, метамарксизм рискует воспроизвести именно ту проблему, которую пытается преодолеть: разрыв между политическим мышлением и реальным движением трудящихся.

4
μετάмарксизМЫ?

“Сколь бы редкостной политика, а значит - и демократия, ни была, она существовала, существует и будет существовать. А вместе с ней, подчиняясь ее требовательным условиям, и метаполитика: то, что философия, внутри своей собственной сфере действия, объявляет достойным имени "политика".

- Алан Бадью. “Можно ли мыслить политику? Краткий трактат по метаполитике”

Нельзя сказать, что именно моё авторство стало определяющим в конкретной форме и содержательных инсинуациях мышления о метамарксизме. По сути, во многом, этот этап было необходимо помыслить: в стиле Ролана Барта он был взят на вооружение и “мыслился сам”. Однако без некоторого уточнения контекста написания первых метамарксистских работ невозможно понять, почему сейчас он терпит крах за крахом.

Во время написания дометамарксистских заметок — речь про заметку об Аргентине, фашизм и социализм и пр. — я был знаком с ужасающе малым объёмом литературы. Кроме курса МЭЛС — основные сочинения Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина — мною были изучены жалкие крохи работ Люксембург и Лукача, Жижека и Кагарлицкого, а также куда менее именитых классиков марксистской политической философии. Это был даже не уровень первокурсника философского факультета: хотя “поражающая воображение” идея гегельянского становления была уже мне доступна (её нетрудно найти даже в какой-нибудь “Малой Логике”), я ещё совершенно был не знаком ни с делезианским, ни со структуралистским и постструктуралистским, ни толком с психоаналитическим и феминистическим, и уж точно не с актуальным марксизмом. Поэтому изначальная мыслительная претензия метамарксизма звучала в пустоте: в вакууме отзвуков фраз, услышанных от именитых классиков и парочки модных эссеистов.

В этом смысле первоначальный метамарксизм был в значительной степени наивным открытием уже существующей возможности. Мне казалось, что сам акт рефлексии над марксизмом, попытка применить его собственный метод к нему самому и построить из этого самостоятельную теоретическую позицию являются чем-то исторически новым. Позже выяснилось, что новизна здесь относилась преимущественно к моему собственному маршруту мысли. Сам жест имел гораздо более длинную историю, причём история эта довольно хорошо согласуется с той периодизацией марксизма, которую я постепенно пытался построить.

Каково же было моё удивление, когда, читая чью-то диссертацию о трансмутациях понятия “революционная практика” в марксизме и неомарксизме, я нахожу ссылку на некую “метамарксистскую версию марксизма”! Узнав поподробнее, я понял, что это был описательный термин С. Н. Земляного, важного профессора философского факультета МГУ нулевых годов, который академик упомянул в предисловии к изданию на русском книги Лукача “История и классовое сознание. Исследования по марксистской диалектике”. Что было обозначено Земляным как метамарксистский жест Лукача? Им был таким образом обозначен следующий текст: «Но если автор, стало быть, придерживается учения марксизма без попыток от него отойти, его улучшить или подкорректировать, если эти рассуждения не притязают на что-либо большее, нежели на интерпретацию, истолкование учения Маркса в смысле Маркса, то эта «ортодоксия» отнюдь не равносильна намерению сохранить, если воспользоваться словами господина фон Струве, «эстетическую цельность» Марксовой системы. Напротив, ставя такую цель, автор исходит из представления, что в учении и методе Маркса, наконец-то, найден правильный метод познания общества и истории. Этот метод является историческим по своей глубочайшей сути. Поэтому само собой разумеется, что его следует беспрерывно применять к самому себе; в этом-то состоит один из существенных пунктов данных статей». Именно так Лукач переосмысляет исторический материализм, заставляя сам исторический материализм играть по исторически-материалистическим правилам. Он атакует, по сути, догматиков, призывая не изменять марксовому методу реинтерпретации, который сам Маркс сделал с Гегелем.

Здесь впервые обнаруживается довольно точное определение того, что я позднее стал называть метамарксистским жестом. Марксизм становится объектом собственного метода. Исторический материализм рассматривается как историческое образование, имеющее собственные условия возникновения, собственные внутренние противоречия и собственную историю, а значит, подлежащее тому же анализу, который он предлагает применять к любому другому общественному явлению. В этом есть почти гегелевская структура: понятие должно пройти через собственное становление и подвергнуться действию тех определений, которые оно само вводит в мышление. Его ортодоксия оказывается вовсе не ортодоксией, а если и ортодоксией, то лишь ортодоксией метода. В этом смысле “История и классовое сознание” является одним из первых крупных текстов, где марксизм получает возможность быть исторически рефлексивным. Само марксистское мышление включается в историю классовой борьбы, а категория тотальности начинает работать и в отношении самого марксизма. Это уже достаточно близко к тому, что я позднее стал понимать под метамарксизмом.

Но то ещё ягодки. Жест действительно метамарксистский, и можно было бы сказать, что я, как и С. Н. Земляной, современные авторы, которые ухватили этот момент в марксизме. Но ещё более сладкий фрагмент я встретил в “Заметках из нравственной пустыни” — сочинении, призванном к выработке оригинальной и объективной этики, — Аласдера Макинтайра. Он пишет: “Сталинизм — это, так сказать, метамарксизм. То есть он не только утверждает определённые марксистские доктрины, но и сам является доктриной относительно того, что это за доктрины. При сталинизме название «научный социализм» было присвоено марксизму на основе взгляда, согласно которому физика является парадигмой науки или, что ещё хуже, — элементарной механикой. Энгельс в своём знаменитом замечании сравнил достижения Маркса с достижениями Дарвина. И теория эволюции, как мне кажется, даёт гораздо более наглядную параллель историческому материализму, нежели ньютоновская механика”.

Сталин действительно помещает, например, метафизический и спинозистский термины Энгельса и Плеханова “научный социализм” гораздо глубже, чем он является на самом деле. Отсюда пошло известнейшее на всю Русь утверждение марксистов о том, что марксизм — это наука, и апологетическая традиция вокруг этого утверждения. Сталин понимает и Ленина гораздо глубже, настаивая на постоянном развитии теории, он трактует Ленина в свою эпоху, эпоху столкновения тоталитаризмов, радикально иначе, как трактовал себя сам Ленин, записывая накануне Первой мировой войны, например, брошюру о лозунге Соединённых Штатов Европы. Сталин — тоже метамарксист, но какой-то свой: если у Лукача исторический материализм подпадает под действие исторического материализма и потому может быть совершенно переосмыслен, то у Сталина исторический материализм становится научной теорией построения социалистического общества и его неизбежности, становясь конкретно определённым исторически — определённым именно современной эпохой и современным советским же руководством. Разумеется, содержание этого жеста у Сталина совершенно специфично. Здесь возникает своеобразная государственно-теоретическая форма метамарксизма: марксизм получает определённый канон в процессе институционализации советского государства. Теория социализма оказывается связана с конкретной формой власти, конкретным государством и конкретным этапом революционного процесса.

И тут нам может прийти озарение. А что, если метамарксизм в принципе не является оригинальным этапом развития марксизма после постмарксизма, а является жестом учреждения каждого нового из марксизмов? Тогда мышление об этом жесте можно было бы продолжить на марксизм Троцкого: во многом первые шаги к этому были сделаны главу назад. Троцкий признает, что во всех спорах с Лениным был прав Ленин, а далее слушать уже надо самого Троцкого — т. е. Троцкий становится в принципе первым метатроцкистом, выходя за пределы своего собственного мышления для совершения вот этого вот “метамарксистского жеста” с целью учреждения стройной теоретической картины 4-го Интернационала. Поэтому “Диалектика социализма” написана в сталинском стиле метамарксизма, а вот дальнейшие работы — в лукачевском. В стиле троцкистского метамарксизма не написано пока ни одной моей работы: даже эта лишь отдалённо напоминает именно этот жест.

Любое сравнение моего метамарксистского жеста с предыдущими метамарксистскими жестами, безусловно, ограничено. Они были совершены в конкретных исторических условиях и с конкретными целями. У каждого есть своя специфика содержания. Но по форме все они — метамарксистские. Что подталкивало всех этих авторов к совершению таких вот жестов?
Если метамарксизмом называть вообще всякую рефлексию марксизма над собой, понятие становится слишком широким. В таком случае почти любой крупный марксист оказывается метамарксистом, поскольку каждый из них вынужден отвечать на вопрос о том, каким образом наследие Маркса должно функционировать в новых исторических условиях. Для меня интерес представляет более узкое понимание: метамарксистский жест появляется там, где историческая ситуация требует заново определить саму структуру марксизма, его субъект, метод, отношение к революции и собственную практическую функцию.

Мне кажется, им было необходимо это сделать в ситуации теоретического опустошения — в ситуациях “постмарксизмов”. Постгегельянские осмысления общественных процессов должны были быть поставлены вновь “на ноги”, вновь отправлены в поле революционной практики — из-за Марксового запроса на революцию, известную ныне как “Весна народов”. Постмарксовые догматики 2-го Интернационала не подходили для уникальной революционной возможности Ленина, из-за чего он синтезирует марксизм-ленинизм, набираясь подчас из того, “что было”. Постреволюционная (но всё ещё ленинская) ситуация требует от Лукача, Сталина и позже Троцкого решительного перехода к критике (= критической поддержке в некоторых моментах), апологетике или разрыву с “реальным социализмом”.
Здесь понятие “постмарксизма” я использую несколько шире, чем это принято в академической литературе. У Лаклау постмарксизм связан с пересмотром категорий класса, экономического детерминизма и субъектности; у Делёза и Гваттари происходит радикальная перестройка самого языка желания, производства и общественного отношения; у Альтюссера марксизм становится объектом структурного анализа и одновременно анализа собственных теоретических условий. У каждого из этих направлений возникает необходимость определить, что именно следует считать наследием Маркса после исторического изменения той реальности, в которой марксизм первоначально формировался.

Поэтому постмарксизм можно понимать как определённую ситуацию мышления. В этой ситуации прежняя система категорий продолжает действовать как интеллектуальное наследие, а её непосредственная историческая уверенность исчезает. Именно здесь появляется пространство для метамарксистского жеста. Нужно заново определить предмет марксизма, его субъекта, его отношение к истории, его понятие революции.
Постмарксизм же после революционного формирования нового класса — трудящихся — революционного в конкретном смысле “Новой левой” волны выступлений в 1960-х, когда появляется интернет и роботизированные технологии, трудящиеся получают собственность, а профсоюзы теряют власть — первый постмарксизм, первое марксистское декаденство, осмысленное самими же декадентами-постмарксистами, по крайней мере направления, которое выжило на Западе после Лукача. Сталинисты и троцкисты свою современную постмарксистскую стадию признать не могут в стиле догматиков-меньшевиков когда-то. В этой ситуации не один я предпринимаю метамарксистский жест: такое делалось через изобретение эко-марксизма и “Манифеста трансмарксизма”, через мысли Жижека и Кагарлицкого, через, наконец, политическую практику наиболее академических “левых популистов”. Мы все, в едином порыве, совершаем этот жест: жестикулируем, надеясь пробудить спящего титана — эмансипаторный субъект — и называем это “практикой”. Жалкое зрелище.

И здесь обнаруживается уже совершенно другая историческая ситуация. После поражений и трансформаций рабочего движения XX века марксизм получает огромное количество новых теоретических языков, но его политический субъект перестаёт быть очевидным. Возникают феминистский марксизм, экологический марксизм, автономистская теория, операизм, различные версии постмарксизма, новые формы классового анализа. Каждое из этих направлений пытается сохранить возможность эмансипаторной политики после изменения тех условий, в которых классический рабочий социализм формировал собственную политическую форму.

Современный метамарксистский жест поэтому имеет характер несколько иной, чем тот, который был у Лукача. Лукач ещё располагает мощным историческим субъектом — пролетариатом — и пытается определить его сознание и отношение к тотальности. Сегодняшний теоретик получает уже готовую ситуацию фрагментации и начинает с неё. Отсюда возникает желание построить новый универсальный субъект из имеющихся фрагментов: трудящихся, гендерных групп, национальных меньшинств, экологических движений, прекариата, мигрантов, городских сообществ. Именно из этого материала складывается современный теоретический поиск.
Поэтому мышление о метамарксизме, начавшееся как мышление об оригинальном этапе, сравнимом с марксизмом-ленинизмом, как мышление о том, чему можно посвятить свой манифест, неизбежно должно натолкнуться на этот факт нашей с вами жизни. В этом оно терпит ещё один свой крах.

И этот крах уже касается самого понятия метамарксизма. Если метамарксистский жест оказывается способом, посредством которого каждая историческая форма марксизма учреждает собственное понимание марксизма, тогда метамарксизм оказывается структурой исторического развития самой марксистской теории. Любой новый марксизм возникает через некоторое определение того, что в марксизме должно быть сохранено, что должно быть переосмыслено и какой исторический субъект должен получить политическую форму.

Поэтому сегодняшний крах метамарксизма заключается в обнаружении того, что метамарксистская рефлексия сама принадлежит к определённой исторической ситуации — ситуации постмарксизма, в которой марксистская теория продолжает существовать при ослаблении тех социальных отношений, которые прежде обеспечивали ей непосредственную политическую субъектность. Пока эта ситуация не изменена практикой, метамарксизм будет продолжать производить новые определения самого себя.

Выводы
Дальнейшая работа над старым метамарксизмом, судя по всему, оказывается не совсем возможна. Метамарксизм теперь предстает перед нами вовсе даже не как учение, а как буквально метаучение - зонтичная описательная концепция, созданная для описания жестов, происходящих на протяжении всей истории развития марксистского учения. На данный момент вовсе предпочтительнее использовать не “метамарксизм”, а “мышление о метамарксизме” или “метамарксистские исследования”.

Это изменение терминологии имеет для меня довольно принципиальное значение. Если метамарксизм обозначает некоторую самостоятельную историческую форму марксистского мышления, обладающую собственным содержанием, собственной политической программой и собственной теоретической спецификой, то произведённое выше исследование показывает невозможность устойчивого выделения такой формы. Лукачева рефлексия над историческим материализмом, сталинская реконструкция научного социализма, троцкистское учреждение собственной ортодоксии и мой собственный проект принадлежат разным историческим ситуациям, решают разные проблемы и производят различные теоретические конструкции. Общим для них оказывается сама операция возвращения марксистской теории к собственным основаниям в момент, когда прежняя форма марксизма перестаёт удовлетворять исторической ситуации. В таком случае метамарксизм оказывается названием не всего лишь операции. Именно поэтому “мышление о метамарксизме” представляется мне теперь более точным названием. Оно позволяет рассматривать метамарксистский жест как исторический объект, искать условия его возникновения, определять его отношение к предыдущей форме марксизма, к политической практике и к тому субъекту, от имени которого производится новое учреждение теории. Здесь появляется возможность исследовать сам механизм производства “новых марксизмов”.

Что же такое “мышление о метамарксизме” после того краха, который потерпел независимый проект метамарксизма? Мышление о метамарксизме - это такой анализ вновь учреждающих марксизм жестов, который производится исходя из контекста принципиального кризиса предыдущего этапа под действием объективных социальных или интеллектуальных предпосылок. Только такая задача в мышлении о метамарксизме действительно выходит на мета-уровень, не вступая в противоречие из-за отпечатков и следов, родовых пятен современного метамарксистского генезиса.

Крах конкретного метамарксизма не означает, при этом, краха возможности описать подобные жесты. Крах конкретного метамарксизма открывает перспективы более подробного разбирательства о том, что сделать для того, чтобы теория создавала практику для своей истинности. Крах конкретного метамарксизме открывает ещё более радикально проблему субъекта, ведь не существует никакой “новгородской школы”, а если и существовала бы - то не отвечала запросам и потребностям революционного агента. Теперь меня интересует, что должно произойти в действительности, чтобы вновь возникшая теория возникла благодаря именно метамарксисткому, а не ревизионистскому или догматическому, например, жесту.

Теория может описать кризис субъекта, может предложить новое определение класса, народа, трудящихся или революционного агента, может построить новую концепцию организации и политической борьбы, но вот её субъект появляется внутри определённой практики, в которой люди начинают действовать как некоторое единство, вырабатывают собственные формы организации, язык собственных требований и способность воспроизводить эту организацию во времени. Теория может участвовать в таком процессе, может становиться его частью, может получать от него материал для собственного развития. Но сама по себе теория не содержит достаточного основания для возникновения той практики, которую она описывает как необходимую для собственной реализации.

Это снова возвращает меня к проблеме субъекта. В предыдущих рассуждениях я пытался определить, какой субъект может соответствовать современному марксизму, и обнаружил, что готового субъекта в действительности нет. Рабочий класс существует как совокупность людей, включённых в разнообразные отношения труда, собственности, управления, долга, потребления и социальной репродукции. Народ существует как политическое обозначение множества конфликтующих социальных групп. Организаторы существуют как люди, способные производить дискурс и организационные формы. Ни одна из этих фигур сама по себе ещё не является тем революционным агентом, который мог бы присвоить теорию в качестве собственного сознательного выражения. Поэтому следующий вопрос должен звучать уже иначе: какие процессы превращают социальное множество в политическую способность к действию?

На этом месте старый метамарксизм для меня и заканчивается. Остаётся мышление о метамарксизме и остаётся вопрос о той действительности, которая однажды может потребовать нового марксизма.

Телеграмм-канал

Я не люблю частную собственность, а в особенности авторское право. Берите и распространяйте, и чем сильнее, тем лучше, каким способом - не важно.
Поняли Гегеля ещё хотя бы на 0,1%?
This site was made on Tilda — a website builder that helps to create a website without any code
Create a website